Софья, возможно, готова ради своей любви пренебречь сплетнями и слухами: «...Да что мне до кого? До них? Смешно? — пусть шутят их; досадно? — пусть бранят...», но ее возлюбленный, Молчалин, не готов, — он слишком зависит от общественного мнения: «Не повредила бы нам откровенность эта... Ах! Злые языки страшнее пистолета».
Своего суждения не имеет ни безродный секретарь, ни сам хозяин. Фамусов, в образе которого отражена умственная косность и самодовольство старинного русского барства, тоже привык думать, как все, повторять ходячие истории своего круга. Здесь не боятся дурных поступков, здесь боятся проявить индивидуальность и прослыть инакомыслящими: «Грех — не беда...», «Как можно против всех!» Конечно, этому обществу чужд человек умный, образованный, имеющий, кроме того, свои собственные убеждения и принципы и не стесняющийся говорить правду в глаза. Софья, девушка от природы не глупая, но воспитанная по законам этого общества, думает о Чацком, который явился причиной «ужасного расстройства»: «Унизить рад, кольнуть; завистлив, горд и зол!» За этими размышлениями ее застает Г. N. и тоже заводит разговор о Чацком, интересуется, каков он после возвращения. «Он не в своем уме», — раздраженно отмахивается Софья. И дальше сплетня распространяется с невероятной скоростью. Г. N. сообщает «новость» Г. В., тот — Загорецкому, известному сплетнику, тот — дальше. И вот уже все общество на все лады обсуждает «сумасшествие Чацкого», «нелепость... в голос повторяют». Сонное общество зашевелилось, зашумело. Версии — одна нелепее другой — рождаются в извращенных умах: «В горах изранен в лоб, сошел с ума от раны», «записался» в «пусурманы», «переменил закон»; «С ума сошел... Да невзначай! Да так проворно!»; «По матери пошел... Покойница с ума сходила восемь раз»; «Чай, пил не по летам... шампанское стаканами тянул... Бутылками-с, и пребольшими... Бочками сороковыми»; «Ученье — вот чума, ученость — вот причина...» Одни «поверили глупцы, другим передают, старухи вмиг тревогу бьют — и вот общественное мненье!»
Стоит обратить внимание и на фразы старой глуховатой графини, которая перевирает слова по сходным окончаниям. Но как перевирает! На слова Загорецкого: «...Чацкий произвел всю эту кутерьму», — она переспрашивает: «Как, Чацкого? Кто свел в тюрьму?» А в конце диалога заключает: «Тесак ему да ранец, в солдаты! Шутка ли! переменил закон!» Эта старушка, неприметная на первый взгляд, выступает в роли представителя идеологии самодержавия. В ее лице общество выносит приговор всем, кто пытается «переменить закон» общественной жизни России.
Как только кто-то представляется московскому обществу нежелательно опасным, оно ощетинивается и показывает острые клыки. Никто, конечно, не поверил в сумасшествие Чацкого, но все из злости в один голос повторяют сплетню. И голос общего недоброжелательства доходит до него. К тому же он окончательно уверился в нелюбви к нему Софьи, для которой единственно и явился
в Москву. Сумасшедший! — вот приговор московского общества его уму, передовым взглядам и благородным порывам. Как носитель новых идей и убеждений он оказался вне круга их интересов, норм и правил общественного поведения, и потому вынужден бежать, непонятый, оболганный и оскорбленный этим обществом ханжей, с их мелкими целями и низкими стремлениями. А общество? Пошумит, посплетничает, изгонит, некоторое время поволнуется и опять успокоится.
Заслуга Грибоедова состоит в том, что он так изобразил своих героев, что мы видим как бы стоящие за ними социальные законы, определяющие поведение, и понимаем, что в условиях крепостнического общества обречены на гонение всякая независимая мысль, всякая живая страсть, всякое искреннее чувство.