Ответ:
В художественный мир Цветаевой трудно вникнуть, а иногда даже и невозможно, не понимая первооснов. Дневниковые очерки стихов трудно не прокомментировать. "Живу с Алей и Ириной в Борисоглебском пер., против двух деревьев, в чердачной комнате, бывшей Сережиной. Счастлива лампочкой у самой подушки, тишиной, тетрадкой, папиросой, иногда – хлебом. Пишу скверно, тороплюсь…"
Все в ее личности и поэзии (для нее это нерасторжимое единство) резко выходило из общего круга традиционных представлений, господствовавших литературных вкусов. В этом была и сила, и самобытность ее поэтического слова, а вместе с тем и досадная обреченность жить не в основном потоке своего времени, а где-то рядом с ним, вне самых насущных запросов и требований эпохи. Со страстной убежденностью провозглашенный ею в ранней юности жизненный принцип: быть только самой собой, ни в чем не зависеть ни от времени, ни от среды — обернулся в дальнейшем неразрешимыми противоречиями трагической личной судьбы.
Цветаева единственно существенным признает закономерности той действительности, которая преображена поэзией, творчеством. Именно поэтому в эмиграции она продолжает отстаивать свое право на вторую, преображенную искусством реальность и в очерке о М. Волошине "Живое о живом", и в эпистолярном романе с Б.Пастернаком, с которым едва была знакома, и свое право считаться адресатом любовных стихов Мандельштама. Такая зависимость от собственных гиперболических чувств практически не выносима – иногда для других и всегда для себя самой. Отсюда – ощущение своей "безмерности в мире мер", своей обреченности на изгнанничество, так как оно само по себе, вместе с избранничеством, удел поэта. Отсюда в стихотворении "О, слезы на глазах!.." из цикла "Стихов к Чехии" неожиданное и ожидаемое разочарование в мире, во всем.
Характер Марины всегда был трудным и изменчивым. "Ее жизнь была клубком прозрений и ошибок",— говорил Илья Эренбург, хорошо ее знавший. Поступками Цветаевой с детства и до самой смерти правило воображение, воспитанное на книгах.
Объяснение: