Была весна, ранняя и суровая, как зима, но в другом роде. Недели на три припал к холодной земле резкий береговой норд.
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке
длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не
отваживался заняться промыслом в такую погоду. На единственной улице
деревушки редко можно было увидеть человека, покинувшего дом; холодный
вихрь, несшийся с береговых холмов в пустоту горизонта, делал «открытый
воздух» суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до вечера,
трепля дым по крутым крышам.
Но эти дни норда выманивали Лонгрена из его маленького теплого
дома чаще, чем солнце, забрасывающее в ясную погоду море и Каперну
покрывалами воздушного золота. Лонгрен выходил на мостик, настланный по
длинным рядам свай, где, на самом конце этого дощатого мола, подолгу
курил раздуваемую ветром трубку, смотря, как обнаженное у берегов дно
дымилось седой пеной, еле поспевающей за валами, грохочущий бег которых к
черному, штормовому горизонту наполнял пространство стадами
фантастических гривастых существ, несущихся в разнузданном свирепом
отчаянии к далекому утешению. Стоны и шумы, завывающая пальба огромных
взлетов воды и, казалось, видимая струя ветра, полосующего
окрестность, — так силен был его ровный пробег, — давали измученной душе
Лонгрена ту притупленность, оглушенность, которая, низводя горе к
смутной печали, равна действием глубокому сну.