В конце сентября я устал
от жизни и решил ни больше, ни меньше, как покончить с собой — единственно
возможный выход, как мне представлялось. Угнетала меня и жизнь в целом, и её
составляющие, как то: никогда не прекращающиеся ссоры с женой, уже нелюбимой,
но привычной, как старый халат, безалаберность хулигана сына, рецидив язвы
двенадцатиперстной кишки, жёванные воротнички плохо глаженных рубашек, изморось,
сеющая с неба денно и нощно, несмотря на раннюю осень, а главное, свои и чужие
слёзы, часто невидимые миру, но разъедающие душу напрочь. Однако по трезвому
размышлению я пришёл к выводу, что кончать жизнь самоубийством резона нет, и
решил уехать, куда глаза глядят, а посему сел в плацкартный вагон поезда с
табличкой «Москва-Одесса» и, проехав ружейно-пряничную Тулу, почувствовал полную свободу.
Моим
убежищем стала хибарка на побережье, где хранилось рыбацкое снаряжение и рыбаки
укрывались от непогоды, и хотя поблизости было большое село, меня окружали
только песок и море, куда ни кинь глаз. Купаться же я купался совсем немного — раза
три залезал в светло-яхонтовую пучину, нырял в набегающий вал, цеплялся на дне
за камень, озираясь, видел позлащённые сумерки оливкового цвета, нетронутый
песок и ощущал себя той первобытной каракатицей, что была моим пращуром.
Захваченный чувством полного единения с морской стихией, я из воды выбирался на
четвереньках, точно какое-нибудь земноводное, валился наземь и начинал
философствовать, размышлять о высших сферах, а потом и вовсе ни о чём не думал.
В
продолжение десятидневной никем и ни чем не нарушаемой изоляции мне так
полюбилось одиночество, к сожалению, многим незнакомое, что теперь две трети
свободного времени я провожу, закрывшись в ванной, создавая изоляцию
автономного бытия.