Жан Кристоф – человек, одержимый идеей… «Одновременно рушились противоречия, среди которых, не желая в этом сознаться, уже давно бился Кристоф. Ибо, несмотря на то, что он был подлинным художником, он все же часто примешивал к искусству задачи, ему чуждые; он приписывал ему некую социальную миссию. И не замечал, что в нём самом было два человека: художник, который творит, не заботясь ни о каких моральных выводах, и человек действия, рассуждающий и стремящийся сделать свое искусство высокоморальным и общественным. Подчас они ставили друг друга в весьма затруднительное положение. Теперь, когда любая творческая мысль со своим органически присущим ей законом представлялась ему высшей реальностью, он был вырван из рабства практического разума. Разумеется, он, как и прежде, презирал вялую безнравственность своего времени; разумеется, он продолжал думать, что нездоровое, развращённое искусство есть низшая ступень искусства, ибо оно представляет собою болезнь, гриб, растущий на гнилом стволе, но если искусство ради забавы есть проституируемое искусство, то Кристоф всё же не противопоставлял ему пошлого утилитаризма искусства ради морали, этого бескрылого Пегаса, впряжённого в плуг. Высшее искусство, единственно заслуживающее этого имени, стоит над законами и требованиями дня: оно - словно комета, брошенная в беспредельность. Полезна ли эта сила, или кажется нам бесполезной и даже опасной с практической точки зрения, но она - сила, она - пламень, она - молния, брызнувшая с неба; и тем самым она священна, тем самым она благодатна. Блага её случайно могут принести пользу, но истинная ее божественная благодать принадлежит, как и вера, к явлениям сверхъестественным. Она подобна солнцу, от которого произошла. Солнце ни нравственно, ни безнравственно. Оно - начало всего сущего. Оно побеждает тьму вселенной. Таково и искусство. Отдавшись во власть искусства, Кристоф с изумлением заметил, как возникают в нем неведомые силы, о которых он раньше не подозревал: нечто совсем иное, чем его страсти, его печали, сознательная его душа, - новая незнакомая душа, равнодушная ко всему, что он любил и чем болел, ко всей его жизни, душа радостная, взбалмошная, дикая, непостижимая... Она взнуздала его, ударами шпор раздирала ему бока. И в редкие минуты, когда ему удавалось вздохнуть свободно, он спрашивал себя, перечитывая только что написанное: «Как могло это, вот это, возникнуть во мне?» Он был одержим умственной лихорадкой, знакомой каждому гению, чужой волей, не зависимой от его воли, «той неизъяснимой загадкой мира и жизни», которую Гёте называл «чертовщиной», и хотя был всегда вооружен против неё, однако нередко ей подчинялся. И Кристоф всё писал и писал. Целыми днями, неделями. Бывают периоды, когда оплодотворённый дух может питаться исключительно собою и продолжает творить почти беспредельно. Достаточно легкого прикосновения цветочной пыльцы, занесённой ветром, чтобы взошли и расцвели внутренние всходы, мириады всходов. Кристофу не хватало времени думать, не хватало времени жить. На развалинах жизни царила творческая душа».